У Смерти – пустые, большие глазницы, и смотреть в них долго (сколько-то... сколько?) нестерпимо трудно, вплоть до навязчивого, невыносимого чувства закончить оборот сансары быстрее, вне очереди. Больше движений – больше рефлексии в пустоту, поглощённой сухим, тихим смехом костлявой, правила который простирались от рождения Кенни и до любой его гибели, замыкаясь и образуя неподвластную времени, уже привычную, архаичную петлю. Это раз не был в новинку, вечерний, тихий и мокрый от тающего снега; ознаменовался спасением чахлого, грязного голубя (которому, в общем-то, было насрать) на заснеженной автостраде, но стал причиной столкновения четырех машин и смерти одного подростка в замерзшей канаве. Агония от многочисленных переломов и открытого пневмоторакса длилась недолго, теряя свою силу с каждым прикосновением бестелесной руки к светлым, перепачканным кровью, волосам – Смерть любила колыбельные, но не умела петь.
С ней вообще было непросто, как со старым, пассивно поддерживающим контакт другом – всегда есть, о чём поговорить, но без горящего, искреннего стремления к сплетению сознаний. Смерть не ленилась, но и никогда не искала встречи сама; она всегда была гораздо ближе и роднее привычного окружения, оставалась липким, холодным налетом на коже, смывать который от раза к разу становилось сложнее. Она знала всё – мгновения, запечатленного в разуме, за секунду до последнего вздоха всегда было достаточно, чтобы понимать и полной мере осознавать, о чем всегда думал Кенни перед неизбежным. Вереница образов: руки обнимают собственное тело, истошно пищит при препарировании крыса, паника кровью на снег, «я не хочу», отпираться, «я не успел». Поле подсолнухов грузится четыре с половиной минуты на старом компьютере с плохим интернетом.
Смерть встречает Кенни с поднятым вверх указательным пальцем у правого глаза и изображая ноль у левого, таким образом создавая число – тысячу. Это оказывается действительно смешным, вызывая в груди спазм нервного, неискреннего смеха, поддевая больные легкие, еще недавно испещренные осколками грудной клетки. На юбилей обычно приносят хорошие подарки и говорят хорошие слова, но Смерть не умела говорить, а Кенни не хотел ничего, кроме возвращения в свою холодную комнату. Закутаться в дырявое, холодное одеяло и больше никогда не спасать голубей – ложь.
Они проводят много времени вместе, тогда и сейчас; Кенни смотрит в свои карты (Смерть любит покер) и ненавязчиво интересуется, сколько он уже тут, на что получает в ответ лишь волнообразное движение острыми плечами. Он нетерпелив и не хочет больше быть здесь, потому что одежда не сохнет и есть слишком много важных, очень важных дел. На очередной сдаче он получает двух королей и с трудом давит улыбку – практически беспроигрышная комбинация – что удивительно, это сбывается. Смерть отвечает ему разочарованным кивком головы и прикосновением костяной руки к веснушчатому лбу, что равносильно любовному, практически материнскому жесту.
Кенни открывает глаза в кровати, полной воды, своей кровати. На потрепанном календаре виднеется то самое число того злополучного вечера – и правда, кому взбредёт в голову менять здесь что-то. Подняться удаётся с трудом, тяжело, из карманов льется вода, талая и ледяная, стекая на дырявые половицы и просачиваясь внутрь, не противясь земному притяжению. Кенни снимает с себя парку и неаккуратно выжимает её, не жалея пальцев и побелевших костяшек, чтобы затем надеть её на себя опять – другой одежды у него нет. Нет и абсолютно никакой разницы, в каком состоянии идти на улицу, потому что в комнате лишь на пять градусов теплее, чем там.
Кенни думает о том, как тепло в кровати у Баттерса, который, очевидно, всё ещё спит и которому абсолютно точно через час в школу. Ему, собственно, тоже надо сходить туда, но мысли о тепле буквальным образом проходятся вдоль позвоночника, вызывая мурашки и заставляя зубы стучать ещё сильнее. Он совсем не знает, какое сегодня число, и искренне надеется, что это тот самый день, который следует за тем вечером, когда он умер. Он, чёрт возьми, выиграл у Смерти в покер, и это достижение, связанное с ней, было одним из самых нелепых в его жизни.
На улице всё ещё достаточно тепло для того, чтобы снег непрерывно таял, и недостаточно, чтобы идти куда-то в мокрой одежде. Кенни находит в нагрудном кармане отсыревшую пачку сигарет и громко, сипло ругается в темную пустоту – первые его слова с того времени. К Баттерсу идти недалеко, по прямой, и даже несмотря на садящуюся в машину чету Стотчей (и почему они всё ещё вместе?), идея привычно залезть через окно не кажется странной или необычной.
Красные, заледеневшие пальцы цепляются за ветку дерева, упирающуюся в окно Баттерса, и Кенни, будто бы из последних сил, подтягивается, стараясь как можно лучше удержать равновесие. Смотрит по сторонам – привычка – затем в окно, но то, к удивлению, плотно занавешено, что говорит лишь о том, что Лео никого не ждал. Сердце предательски сжимается, но отпускает вовремя, в момент открытия окна – стандартное действие, за последнюю пару месяцев ставшее объективно механическим.
Пробираться бесшумно – привычка Мистериона, у Кенни же это получается не так хорошо, как бы ему хотелось, но Баттерс, кажется, полностью скрывшийся под одеялом, даже не шевелится. В комнате очень тепло, что кажется непривычным и отчасти неправильным, от чего кончик носа и пальцы вновь обретают чувствительность. Кенни снимает парку и разувается, запихивая ком из одежды к батарее и задерживаясь у нее самостоятельно на добрых полторы минуты, не веря собственному счастью. Несмотря на то, что Баттерс спит, с ним всё равно хорошо дружить.
С ним всё равно – хорошо.
Кровать предательски скрипит, когда Кенни садится на край, но она хотя бы сухая и мягкая. Он запускает руки под одеяло и тихо, восторженно вздыхает, чувствуя, насколько это тепло и уютно, попутно стягивая его вниз, пока, наконец, умиротворенное лицо Баттерса не показывается на свет. Желание хорошенько тряхнуть его резко меняется другим планом – ледяными пальцами Кенни нащупывает живот.
– Я вернулся. Вставай, – хрипло говорит и заходится кашлем вперемешку со смехом, – доброе, мать его, утро.